Поэтика реторты
|
Киммерийские тени покроют реторту своим темным покрывалом, и ты найдешь внутри нее истинного дракона, потому что он пожирает свой хвост.
(Авторство приписывается Гермесу)
|
Новоевропейская наука, за исключением отвлеченного знания, отчасти унаследованного от античности схоластикой, рождалась заново — из крутого замеса «живой жизни». Более всего она обязана осознающим себя ремеслам, каждое из которых породило свою эзотерическую составляющую. Строительство дало масонство, доныне живущее духом архитектуры. Даже механика, сочетаясь с геометрией, осознавала себя как род прикладной магии; математика, возрождаясь, пережила пору, когда вычисления представлялись равнозначными общению с ангелами.
Но почему в эзотерике их всех превзошла именно химия — искусство обработки веществ? Не астрология и не каббала, но именно алхимия пробудила розенкрейцеров, а те растревожили Декарта и Бэкона — пророков уже нашей науки.1 На землю средневековое знание опустила самая сказочная из наук.
Алхимики переформулировали цель научного знания, заменив античную созерцательность идеей полной власти над миром. Спрашивается, почему предельные возможности естествознания обозначены были — пусть и превратно — именно в химии? Алхимия осмеяна как средство, но не как программа овладения физическим миром. Реторта обернулась ядерным реактором, «философский камень» — ураном, бессмертие — усвоением генетического кода: алхимия, стало быть, предвосхитила достижения естествознания в целом. Ежели верить Юнгу, так и психологии тоже. Швейцарский психолог в алхимии разглядел род психологии, вполне сравнимой с психоанализом: описание алхимических опытов — это выражение психических процессов на квазихимическом языке.
«Алхимическая процедура, как полагал Юнг, главной своей целью имела не столько трансмутацию химических элементов, сколько духовное преобразование того, кто выполнял эту процедуру… Древние и средневековые химики достаточно хорошо представляли себе, что такое химический процесс, чтобы заблуждаться на этот счет. Для них речь шла об изучении собственного подсознания, относительно которого предполагалось, что в нем покоятся громадной мощности теургические силы»2. Здесь все верно, кроме одного слова: могли ли средневековые книжники задачей себе ставить изучение собственного подсознания? Изучали алхимики вещество. А что до их подсознания, то в лучшем случае речь идет об овладении оным.
Что в алхимии поражает (и остается необъясненным), так это красочность ее символического языка, с каким не сравниться языку никакой иной науки. Это единственная из наук, порождавшая книги без единого слова, составленные из одних гравюр3. Почему описание именно химических процессов породило такое изобилие знаков, что даже 30-летнии штудии Юнга разобрали лишь малую его часть? Каким образом сказочные персонажи заселили оборудование лабораторий: реторты, тигли, печи, перегонные кубы и прочие познавательные снаряды? Во имя какой чрезвычайной цели собрались герои античной мифологии, эллинистической астрологии, священной истории, средневекового театра и просто сказок: драконы и ангелы, львы и змеи, планеты и звезды, короли и королевства, феи, чародеи и тридевятые царства? Неужто затем, чтобы выразить последние чаянья наук о природе?
От слова, означающего античную химию, алхимия образовано прибавлением арабского артикля. Химия восходит к древнеегипетскому названию Египта, а также чернозема — первичного «черного вещества» алхимиков4. Впервые оно отмечено лишь в III веке н. э. у Зосимы, но это значит только, что химия стала у него наукой, тогда как ранее она оставалась искусством обработки металлов, драгоценных камней и приготовления редкостных красок. Этот Зосима из Панополиса, из секты гностиков, связавший теорией сумму эмпирических знаний о веществе, и считается отцом алхимии. Сам же он основные свои идеи возводил к Демокриту и его предполагаемому учителю, персидскому магу Остану. Демокриту приписывалось авторство четырех книг: о золоте, о серебре, о драгоценных металлах и о пурпуре — предметах, привлекавших понятный интерес не только со стороны ремесленников. Кроме того, Зосима ссылался на Марию Египетскую, сестру Моисея — она, дескать, умела из меди и свинца получать «яйцо философов», а также изобрела ряд химических приборов.
Египетская химия рождалась при бальзамировании покойных, изготовлении лекарств и драгоценных эмалей. Хранителями всех знаний были жрецы, химические процедуры в прихрамовых лабораториях обставлялись ритуалами. Освоенное Грецией, химическое ремесло много потеряло в своей сакральности. Тайной оно покрывалось по причинам уже более прозаическим: искусство имитировать драгоценности дразнило алчность. Мечтания о златоделии исходили не только из опыта высококачественных его имитаций, но также из возможности чистое золото (и серебро) получить из электрона — сплава золота с серебром, распространенного в древнем мире. Из красной меди и белого олова рождалась ярко-золотистая бронза, очень похожая на золото. Когда через несколько дней в результате окисления она покрывалась зеленью, это понималось как заболевание металла, какое нужно либо предотвратить, либо вылечить.
Но это не единственная причина таинственности и чудесности. Специфичен не только продукт алхимии, но и сам предмет: эффектные, неожиданные, и не всегда безопасные превращения вещества. Сверхъестественными они казались уже потому, что не наблюдались в природе. Древние химики имели дело с очень сложным и разнородным материалом. Чтобы изготовить искусственный жемчуг, следовало размельчить слюду, воск и ртуть, замешать их на коровьем молоке с добавлением сока редкого растения (траганта) и яичного белка, а полученную смесь сформировать, отжечь и отполировать. Для изготовления пурпура требовался, помимо прочих экзотических материалов, лак, извлекаемый с помощью специальных уколов из некоторых панцирных насекомых (червеца). Сколько же понадобилось наблюдений, поисков, проб и ошибок, чтобы выйти именно на это насекомое и из него извлечь именно тот экстракт, что дает пурпур! Чем больше усилий вложено было в разработку подобного рецепта, тем бережнее он охранялся. И тем более казался чудесным.
Предметом мистического учения это древнее ремесло стало только в эпоху эллинизма — содействием античных философов, открывших родственность всех стихий. Вся греческая мысль опиралась на представление о вещах как модификациях единой первоматерии. Но если вещи друг в друга превращаются природой, то почему же тому не подсобить искусством? Химия окончательно оформилась в алхимию, когда сформулировала свои основные задачи. Это, во-первых, получение философского камня, способного облагораживать металлы и превращать их в золото. Во-вторых, изготовление жизненного эликсира, дарующего людям вечную молодость. Позднее алхимия озадачилась и вечным двигателем.
Решение каждой из этих задач — сотворение «чуда», притом явно противного церкви. Поэтому отношение клириков к алхимии всегда было однозначно негативным — в большей мере, чем к астрологии. Данте алхимикам отвел место самое низкое среди тех, куда поместил обманщиков: в 10-м рове предпоследнего круга Ада. Выступали против алхимии и Петрарка, и Боккаччо. Однако с алхимиками не смогли справиться ни папские буллы, ни уставы итальянских республик, ни бесчисленные процессы против их нарушителей. Трудно противиться распространению лекарственных препаратов, спирта, пороха. Первый химический трест (по производству квасцов) в 1462 году основало само папство; и объявлено было, что за торговлю квасцами прощения не дают даже индульгенции.
Алчность неодолима. Английское правительство в 1423 году призвало ученых и духовенство молить о милости божьей, чтобы удалось, наконец, изготовление философского камня для уплаты государственных долгов. В 1440 году одна английская фирма получила привилегии на производство искусственного золота. Вскоре ценность английской золотой монеты упала наполовину. Что же остается от бескорыстного поиска истины? Никакая другая наука с жизнестроением не связывалась так плотно, как алхимия. В том числе с практикой экспериментальной — лабораторной. Прообразом активно экспериментирующего ученого — задолго до Галилея — стал алхимик. Здесь и зачиналось сращивание знания с ремеслом, составляющее оригинальность новоевропейской науки. Приоритет алхимиков в этом деле прямо признавался даже Ф. Бэконом: «именно они советуют исследователям продать книги, построить печи, оставить Минерву и Муз как бесплодных девственниц и посвятить себя служению Вулкану»5.
Нынешняя «лаборатория» имеет прообразом кабинет алхимика. Неважно, как называются запредельные сущности и существа. Важно, что в мир человека они вызываются лишь при специальном, «лабораторным» его оснащении. Когда-то оно было сакральным. А в целом лаборатория с центром в реторте изоморфна и изофункциональна самой реторте: одно рефлектирует в другом. Дух, заключенный в реторте, символизирует самого алхимика, поэтому премудрый «архей» так легко оборачивался незадачливым гомункулом. Замечая это, мы сразу видим, что в алхимическом златоделии есть доля истины: алхимия действительно добывала золото из кошельков заказчиков, в должных пропорциях смешивая их «страсти»: дьявольскую алчность, ангельскую любознательность и святую доверчивость.
Подобно астрологии, алхимия — это прикладная психология. Отличие в том, что «прикладывается» она не только к клиенту, но и к самому алхимику, подвергая трансмутации его персональные «страсти». Реторта — это топос, где на малой арене воссоздается чудо творения. Прежде всего это сцена становления, чуждая духу классической античности. Мир берется испорченным — лежащим во зле, а реторта мыслится местом огненного очищения, крещения вещества, горнилом его пресуществления. Свинец, например, это падшее, прокаженное или заколдованное золото. Цель «Великого деланья» — исцеление вещества, восстановление его изначально безгрешного состояния, мыслимое почти по Завету.
Для Зосимы алхимия «мистическое художество философов». Это «божественное и священное» художество нацелено на «великое врачевание» вещества, высвобождение божественного духа из недр материи, предъявляющее чрезвычайные требования и к духу самого врачевателя, и к устроению лаборатории. Поэтому реторта и стала символом, по семантической емкости сравнимым с «мировым древом» или с «космическим колесом» — новым средством связать мифотворческие тени науки, все «тайнобрачные наросты» на дереве знания. В составе герметической мудрости алхимия дополняла астрологию и вместе с тем по многим признакам ей противостояла: алхимик — это астролог наоборот. В самом деле, если астрология имела предметом небесную форму, то алхимия — самую что ни на есть земную материю — «чернозем». Начало совершенно бесформенное, однако проявляющее немыслимую активность. Вопреки традиционным представлениям о пассивности вещества алхимия внушала невольное к нему почтение. Впечатляла способность материи к превращениям, внезапным появлениям ядовитых, взрывчатых, удушливых или пьянящих, хотя и невидимых, веществ — «духов» почти в прямом смысле. Получение спирта перегонкой — это образец улавливания духа — «спиритуса».
Духами реторта насыщена так же плотно, как и небесные сферы. Но духи тигля и колбы выглядят совершенно иначе, нежели эфирные существа — это творенья не поднебесья, а подземелий; не ангелы, сильфы или эльфы — скорее, коренастые, приземистые кобольды рудников6. Они, что называется, хтоничны. Античный философ своим последним предметом имел сферически выверенное «небо» — шар, вовне светящийся эмпиреями, а внутри полнящийся гармониями. В отличие от него, арена реторты являет не зрелище совершенных эссенций, а сплетения таинственных, безымянных и грозных сил самого вещества, брачующихся по неведомым законам. Чего в реторте нет, так это «гармонии»: язык алхимии, при всем его богатстве, начисто лишен отзвуков музыкальной терминологии. Зато она энергийна. Организует ее первородный хаос; пестуется не согласие, а творческое противоборство стихий, руководимое только «пропорцией» и выверяемое посредством весов. Своеобразен также инструментарий духовиденья. Если все инструменты астролога — воплощенная геометрии, то алхимик возгоняет чернозем. Общее у астрологии с алхимией — действие небесной субстанции на земную. Однако огонь алхимика выглядит не светом звезд, а жаром; не духовным, а, скорее, душевным началом. Это скрытый огонь, жгущий изнутри. Сродный огню гордыни, уязвленной взглядом профана. Если астролога космос объемлет, то алхимик его собирает в колбе. Если астролог лишь внемлет духам и привлекает к ним внимание непосвященных, то алхимик берется их покорить. Силы природы он изучает, чтобы ими повелевать. В конфликт с ними вовлекаются и уединенность алхимика, и его честолюбие, и златолюбие, и его установка на чудо — рискованная, совсем не бескорыстная и требующая существенных предварительных капиталовложений. Если астроло гия — культ судьбы, то алхимия — испытание оной. Алхимическая процедура не столько зрелище, сколько действо: его постановщик в любой момент может стать участником драмы. И, значит, ради простой осмотрительности он должен себя осознавать вызываемым (хотя бы потенциально) на арену7.
Что же представляет собой арена реторты? Как максимы Гегелевой «Науки логики» равным образом относятся к обществу, человеку или живой клетке, так речения Зосимы не позволяют дознаться, что для него гностический образ змея (языческий символ вечности): химическая процедура, философский камень или его собственное сознание8.
«Сущность радуется, сущность зачаровывает сущность, и это не потому, чтобы обе были противоположны, но потому, что это одна и та же сущность и происходит из самой себя с трудом, с большим усилием. О мой друг! Приложи свой ум к этому… Вот змея, пожирающая свой хвост, состав поглощенный и расплавленный, растворенный и превращенный брожением. Он становится темно-зеленым и переходит в золотистый цвет. От него происходит красный цвет киновари. Это киноварь философов. Его чрево и спина желты, его голова темна и зелена. Его 4 ноги — 4 стихии».
Алхимический трактат из-за его полисемичности смахивает если не на поэму, так на запись персональной мистерии9. Его цветистость отчасти объяснима красочностью мира реторты, несвойственной предметам прочих наук. Едва ли не изначальное призвание химии — изготовление красителей. Возможность извлечь из бесцветного чернозема великолепие невиданных красок сама по себе изумительна — впечатляет не меньше, чем радужность призматических спектров. Но если художником краски используются в условном наклонении, для покрытия других предметов, то химику они являют цветные недра самих вещей. Живопись самого вещества замечательна не менее, чем человеческие поделки; сами художники всегда ее ценили. Альберти в древесных пнях высматривал «антики», Боттичелли в красочных пятнах находил пейзажи, Леонардо в плесени усматривал «битвы целых народов». Отчего же алхимикам, захваченным «Великим Деланьем», в брожении красочной палитры не узнавать природную жизнь одолевающих их образов?
Реторта как символ «сказывает» о вертикали. Это шар, тянущийся вверх, где он открывается внешнему миру. Когда-то сосуд служил сакральным целям как место погребения (и возрождения) праха. Можно вспомнить и о «космичности» античной вазы. Но если античная мифология облекала внешнюю поверхность вазы, то теперь она заключается внутрь — это образы, одолевающие сознание самого книгочея, когда он, примеряя свои сокровенные, но отвлеченные знания к вещественной «жизни», сострадает испытуемому веществу. Грань между внешним и внутренним мирами истончилась, стала почти прозрачной. Превращение античной вазы в алхимическую колбу — такая же инверсия внешнего и внутреннего миров человека, как и обращение античного театра в средневековый храм: в первом ты сам видишь, во втором — видят тебя.
Наложенная на картину космоса, поверхность реторты соответствует «первому небу» античной космологии (лунной сфере), а ее содержимое — миру стихий, то есть испорченной части мира. Отверстием горловины в этой сфере пробивается выход в эфирный мир — именно с Луны начинали обозревать Вселенную Цицерон, Плутарх, Данте, Кеплер, Бержерак и многие другие космические паломники. Что до пламенеющего Эмпирея, то вокруг реторты он собирается огненным кольцом, действуя на стихии не светом, а жаром: множественность сфер имитируется многоэтажностью печи. Этим доказывается, в духе незабвенного Трисмегиста, что «верх» и «низ» мира по сути своей зеркальны: высшие сущности и существа пребывают не только на небе, но затаились в земле и могут быть вызволены из него надлежащей возгонкой.
Наложенная на образ человека, реторта символизирует живую плоть духа. Снаружи реторты он пребывает эфиром, внутри же — огнем. Огненное кольцо Эмпирея преобразуется во внутреннее кольцо превращений, оживляемых и питаемых этим огнем — здесь он становится жизнью. В отличие от генитуры астрологов, реторта символизирует не пребывание, а претворение человека, состоящее в восстановлении его изначальной безгрешности. О душевно-духовной атмосфере златоделия можно судить хотя бы по тому, что Альберт Великий своим «Зерцалом» призывает сподвижников в «сады Парадиза».
Представляя свое сознание (не подсознание!) подобием реторты, алхмики и мыслили о нем «реактивно» — поливалентностью аллегорий, придавая новый облик своим «страстям». Запись «страстей» на языке реакций вносит в них порядок, каким впоследствии воспользуется Декарт. Ртуть и сера не просто друг другу противостоят — они взаимодействуют. Страсти образуют взаимосвязанную и замкнутую систему. Это психология не атомарных «характеров», представленных античными масками, а перетекающих друг в друга «состояний» — метаморфоз одного человека, собирающего в себе множество обличий и способного противостоять своему «нигредо».
Алхимический космос — это сцена, персонажами коей служат реактивы. В отличие от констант вроде твердых шаров или невозмутимых чисел, они друг друга изменяют подобно краскам на полотне. Поэтому вдохновляется алхимик языком не алфавита, а палитры: его аллегории связаны ровно настолько, чтобы внушить представление о мире, где все означает все. Но отражения эти уже не зеркальные, а реактивные; образы поединка веществ, какими пленяется алхимик, далеки от механических соударений. Если форма реторты геометрична, то варево органично. Поэтому палитра алхимических образов посредничает между традиционной органической метафорикой и восходящей риторикой механики. Неорганичное содержимое реторты еще сохраняет все признаки мифотворческой жизни, хотя уже стягивается геометрией и сюжетами простейших реакций.
В целом эти реакции объединяет колесо превращений — алхимический дракон. Олимпиодор, подводя под учение Зосимы натурфилософскую базу, возводил его к врачу и магу Эмпедоклу. «Вселенная едина, благодаря единству существует вселенная, если бы единое не содержало вселенной, вселенная была бы ничто». Специфическим его символом стала змея, «наполовину белая, наполовину черная, покрытая шерстью и глотающая собственный хвост». Так алхимики переосмыслили демокритов «фюсис» — природу, «которая сама себя заключает в объятия». Это символ гностического — дуалистического, черно-белого — единства мира, идущий еще из Египта. Хореическое «колесо рождений», в астрологии застывшее генитурой, в реторте оживает изначальным драконом. Тело живого существа не может иметь форму круга — это двухполюсник, вход и выход которого отмечены противоположными знаками. Покуда действие, происходящее в первобытном бульоне, остается круговым, оно не порождает ничего нового. Поэтому круг превращений, как и сама колба, размыкается — там, где из варева в накопитель отводится «спиритус», или где искомая микстура кристаллизуется в твердый осадок. Значит, «вечное движение» алхимического дракона может совершать полезную работу.
Античный источник «вечного двигателя» — это, конечно, Аристотелев «прима мобиле», понятие, слишком погруженное в архетипы «архе», чтобы оставаться чисто физическим: его истоки уводят во «времена оные» первозданной хореи. Для алхимической мысли, чуткой к зову предельных конструктов, это, конечно, подарок. Поэтому алхимия его и включила в набор своих мечтаний: «первый» двигатель она преобразовала в «вечный», в вещественный, а главное — в рукотворный. Оставаясь на задворках «Великого деланья» за время всего средневековья, идея «вечного двигателя» на первый план выступила только с обострением интереса к механике.
Признавая технику йоги не пригодной для излишне материалистичного Запада, Юнг не устает подчеркивать ее внутреннее совершенство: обеспечивает она такую гармонию меж телом и духом, какая не далась европейцу.10 Но что же гармоничного в фигуре неподвижного человека, преданного созерцанию особых точек своего тела? Чем она гармоничнее Уробороса, поедающего самого себя? Почему мы должны верить Юнгу на слово, что такое созерцание дарует человеку высшее просветление? Давно замечено, что длительная концентрация внимания на некоем малом предмете (особенно блестящем) некоторых людей погружает в гипноз. Но это ведь как раз то смое безвольное состояние прострации, в каком человек готов уверовать во что угодно. Рене Генон не смог удостовериться в преимуществах восточной традиции, пока не приспособился произносить — ежедневно и тысячекратно — имена ее богов11. Отличается ли такая процедура от концентрации ума на блестящей пуговице?
Суть алхимической процедуры Юнг видит в «соединении полярностей», образцовым решением коего считает восточную мандалу. Но отчего же ее не увидеть в самой реторте? Подобно мандале, символическую вселенную она сопрягает с символическим пантеоном, чтобы в ее центр внедрить самый архаичный из символов — священное бракосочетание, «химическую свадьбу» всех полярностей мира. Подобное зрелище общепонятным и общезначимым становится только на карнавале — реликте хореи — что еще раз указывает на архаичность алхимической затеи.
Квадрат, вписанный в круг, — это графическая формула человека: квадрат символизирует его тело, круг — душу, объединяются же они центром — духом. Однако идея четверичности выражается не только квадратом, но и многими другими формами, а для алхимии (и вообще гностицизма, как замечает Юнг) характерна как раз подмена триады тетрадой. В реторте человек утрачивает статическую «квадратичность» — зато обретает динамическую «четверичность» своих полюсов: тут, раздираясь противоречиями, сеется плотское тело в надежде пожать духовное.
Функционально подобная мандале, реторта стягивает собой гораздо более обширное и противоречивое разнообразие мира. И стягивает формой не только ума, но и природы: краски ее содержимого движутся законом, не сводимым к активности только разума. Если восточный мыслитель созерцанием мандалы (а тем более пупа или кончика собственного носа) заведомо не может в своем предмете обнаружить ничего сверх собственного тезауруса, то алхимик общается-таки с самобытной реальностью, как ее ни назови. Западный человек мандалу делает формой овладения не внутренним, а внешним миром. Это не значит, что в его руках она перестает служить орудием автокоммуникации. Предметная форма театра и храма «пересаживается» в человека как форма — «сцена» — самого сознания, где и выполняет ее (мандалы) исконные функции. Однако западного человека трудно заставить впериться в саму мандалу: в квадратуре круга он будет искать задачу астрономическую, химическую, каббалистическую, логическую, физическую или зодческую — будет повсюду работать с предметами, изоморфными мандале.
Смогли бы сказочные персонажи заселить реторту, если бы она не умела замкнуть целокупный мир? Примечая пестроту алхимической символики, можно проглядеть ее внутреннее единство, позволившее ей пережить крах не только античной науки, но и самой алхимии. Юнг ее цельность истолковывал извечностью проблемы «индивидуации», не задаваясь вопросом, отчего она обустроилась именно в химии. Он полагал, что алхимия дополняет христианство, как сновиденье возвращает к равновесию душу, стреноженную дневными заботами. Но почему оно восполнялось именно алхимией?
Покуда познаваемое заключает в себе познающего, знание не может быть объективным. Познающий должен отстраниться от познаваемого, не разрушая его структуры. Возможность стороннего, «объективного» созерцания Вселенной (с позиций «второго Бога») капитально была подготовлена созданием небесного глобуса. Однако эйдетика сферы организует силы, своим совершенством чуждые грешной Земле.
Античность человека открыла как существо, руководимое не персональными демонами, родовыми хранителями и советчиками, а всеобщими и потому безличными «идеями», сродными небу. Средневековье вернуло им лицо, но уже не природы, а горней и дольней стражи: ангелы — это Платоновы эйдосы, бесы — античные идолы. Все прежние боги, а вместе с ними и все их энергии низвергнуты были в преисподнюю, что и сделало подсознание идейно едва ли не более насыщенным, чем мир горний. Однако духи тьмы, как и сама тьма, неуничтожимы — и лучшее, что можно с ними сделать, так это поработить, приручить. Потому так важна обработка античного (а заодно и средневекового) миросозерцания в мире реторты. Именно там заново были собраны весь космос и все его «амбивалентные», черно-белые силы, там психокосмос снова стал органическим — душевным, и можно было отвечать на вопросы об устроении природы, вслушиваясь только в себя. Реторта позволила книжникам свои духовные силы приписать силам самой природы.
Алхимия больше всех прочих наук способствовала переключению внимания ученых с небес на Землю: влекла ее не высь, а глубь мира. Поэтому универсальным символом алхимии и стала не гора (символ восхождения), а ее прямая инверсия — пещера (символ углубления); химики грезят не о лестницах или башнях, а о кладезях, шахтах и рудниках. Именно реторта навеяла розенкрейцерам представления о подземельях как истинном местопребывании духовных сокровищ. Таинством стало не занебесье, а подземелье. Реторта вместила силы, каким не нашлось места внутри христианского храма. Этим она и пробила подземную брешь в стене священных символов, ограждавших средневековые ценности. Углубление в смыслы Писания она заменила проникновением в сокровенные недра Природы.
Средневековое знание было насквозь символичным. Символ же в принципе защищен от теоретического или опытного опровержения — противостоять ему может лишь другой символ. Вот алхимия и выработала символическую систему, «параллельную» христианской: спасение она обещает не самому человеку, а его вещному миру, вещему его веществу. В согласии с ним и мы своего совершенства тщимся достичь посредством совершенствования наших вещей.
Впервые вопрос о пределах такого совершенства продуман именно алхимиками. Ответ оформился в образах жизненного эликсира, философского камня, вечного двигателя — предметах, способных из-за их недостижимости послужить уму вечным движителем. Не этим ли провоцируется вакханалия алхимической образности?
Рисунка не перескажешь словами. Но графически выраженная проблема несет в себе и ответ. Поэтому важно признать, что в целом мир алхимической символики оставляет тягостное впечатление, свойственное не сказкам и даже не карнавалу, а, скорее, виденьям Босха. Это бесконечно разнообразные в своей безысходности попытки духа приспособиться к вещному миру, припасть к «самим вещам», образующие те невероятные гибриды человека со своими предметами, какие мы наблюдаем поныне.
Юнг не видит особого различия между алхимиками и своими клиентами. В завершение своих штудий над алхимией средневековым ученым он выражает особо глубокую признательность за великое изобилие оставленных ими текстов12 — документов пограничного сознания, какие не так-то легко вытянуть из ропщущих пациентов. Но этим же высоко им ценимой алхимии он высказывает приговор — тысячелетние бдения ее адептов он сводит к грезам невротиков: алхимикам, дескать, лишь привиделась реторта, равно как и те познания о веществе, что от них унаследованы «положительной» химией.
Юнг рассказывает, что на самом деле алхимики имели в виду, поверяя нам свои таинственные рецепты. Когда-нибудь и школьников известят, что «на самом деле» Эйнштейн «имел в виду», изобретая теорию относительности: народу, жаждущему «всей правды и только правды», он так и не смог ее объяснить. Но такая задача не по плечу и «аналитической психологии». Открытие природы как предмета, достойного внимания лучших умов Европы, ситуацию человека в мире изменило слишком радикально, чтобы ее считать квазиневротическим феноменом.
Видеть в мандале предмет более любопытный и более достойный внимания «наук о человеке», чем реторта или небесный глобус — значит, переоценивать «путь Востока». Возможно, кто-либо и впрямь верит, что сами боги трепещут, когда узнают, что где-то в Тибете духовный атлет накачивается психическими энергиями, попеременно зажимая пальцем правую и левую ноздрю. Но следует ли человеку Запада психотехнику йогов считать более продуктивной в овладении мировыми энергиями, чем операции с плавильными печами, тиглями, колбами? Быть может, дело именно в том, что о власти над миром, какую дает современная техника, Юнг не может вспомнить «без содрогания»?
Да, с самопознанием у западного человека обстоит туго. Но из того не следует, что в приступе отчаяния он должен от ядерного реактора оборотиться к цветистой мандале. Скорее, напротив — в реакторе должен узнать ту же реторту, в реторте — ту же мандалу, но только гораздо более изощренную по форме и продуктивную по содержанию.
Почитав Юнга, можно подумать, будто существуют предметы, нарочно придуманные для самопознания. Взял познавательный снаряд, разобрался с инструкцией по его применению и — познал себя. Самопознанием Юнг называет врачевание недугов, не имеющих видимой причины. Значит, во время, свободное от психотерапии, люди занимаются невесть чем?
Плохо на Западе не с самопознанием, а с толкованием его результатов: они доныне относятся не к человеку, а к предмету, в античности названному «природой». Но если присмотреться к обобщенным очертаниям этого все более загадочного «предмета», то в нем таки проступят черты предвечной мандалы. В каких бы формах ни представала уму природа — в виде самого большого предмета или самого малого, — но ежели этот предмет «самый-самый», то есть граничный, то есть такой, где с целостностью мира приходится считаться, в своих сингулярных точках он станет «совпадением противоположностей». Как бесконечно множественный он выглядит «атомом», как единственный — «Вселенной», однако их структурное сходство психологически настолько внятно, что уже породило ал-физику, не менее причудливую, чем средневековая алхимия. Продолжать и далее относить такие познания только к «природе» — значит, губить и физику, и природу.
Наш образ Вселенной сохраняет признаки мандалы — сопряжения шара с кубом. Последний — это декартовы координаты, воплощающие картезианский разум, «начало познания». Но «конец» познания замыкается-таки сферой: мы знаем, что никакие «успехи физических наук» не сделают кубом ни большую Вселенную, ни ее наименьшую часть. Сфера, или ее производные, замыкают остывающий космос, центр которого обозначается теургически горячим его «началом» — допотопным «архе». Однако размышления о физическом «начале Вселенной» отягощаются «антропным» вопросом о «начале познания». Там ищется совпадение всех тех противоположностей, что в постылом обыденном мире не позволяют «начала» вещей сводить с их «исходами». Когда «начало вселенной» и «начало познания» снова совпадут в человеке, наш образ мира окончательно примет форму мандалы — человек перестанет себя сознавать существом эксцентричным. Стало быть, «природа» (в образах своего «фундаментального объекта») средством самопознания служит не менее мощным, чем восточная мандала. Другое дело, что, подменяя лик бытия его телом, она ограничена так же, как всякая мандала. Так будет и впредь, доколе внешний мир видится самодостаточным, а не обращенным к нам своими «горячими исходами».
1 Йейтс Ф. Розенкрейцеровское просвещение. М.: Алетейя, 1999.
2 Руткевич А. М. К. Г. Юнг об архетипах коллективного бессознательного. Вопросы философии. 1988. № 1. С.124–132.
3 См. «Немая книга» в соч.: Рабинович В. Л. Образ мира в зеркале алхимии. М., 1981. С. 64.
4 Джуа М. История химии. М.: Мир, 1975. С. 11.
5 Бэкон Ф. Собр. соч. в 2-х т. Т. 1. С.150.
6 Альберт Великий слово химия производил от слова, обозначающего массу. См.: «Возникновение и развитие химии с древнейших времен до 17 века». М. 1980. С. 350.
7 Недаром же изобретение искусственного человека — гомункулуса (как, впрочем, и Голема) — молва приписывала алхимии, хотя ее теоретики не ставили перед ней подобной задачи. Однако порой миф о химии знает ее лучше, чем сами алхимики. Изъясняясь с природой начистоту, алхимики сами заселили свои реторты порождениями своего бессознательного — что же странного в том, что порой они оживают?
8 Впрочем, темнота алхимического текста отчасти намеренная — как защита от непосвященных.
9 Именно к выразительности этого языка алхимию приревновала современная «наука о человеке» в лице Юнга.
10 Юнг К.Г. Архетип и символ. М., 1991. С. 223–233.
11 Генон Р. Очерки традиции и метафизики. СПб.: Азбука, 2000. С. 9.
12 Юнг К.Г. Mysterium conjunctionis. М., 1997. С. 605.