У истоков космологического террора
|
Я не в силах избавиться от ощущения нереальности, когда пишу о первых трех минутах так, как будто мы действительно знаем, о чем говорим.
Стивен Вайнберг
|
Как творение мира выглядит в современной «стандартной» космогонии — о том можно судить по книге Стивена Вайнберга (нобелевского лауреата по физике) «Первые три минуты»1.
В «начале» — довозникновения всяких времен — имеем «Нечто» неопределенно малых размеров, снабженное «бесконечной плотностью» и «бесконечной температурой». Так передовая физика видит «единое» всех прежних умов. В момент 0.00.00 космического времени это нечто «взрывается». Спустя 0.01 секунды после «начала» Вселенной наблюдается бульон из вещества и излучения: адская смесь фотонов, электронов, позитронов, нейтрино и антинейтрино с температурой месива 1011 градусов. Через 1.09 секунды плотность вещества снижается до 380 000 плотностей воды. Через 3 минуты и 2 секунды большая часть электронов и протонов исчезает, и Вселенная состоит преимущественно из фотонов, нейтрино и антинейтрино. Еще через 44 секунды начинается образование атомных ядер, главным образом гелия. Через 700 000 лет, с исчезновением свободных электронов, начинают формироваться стабильные атомы, а за ними — молекулы. Далее все более или менее ясно. Понять бы только, из какого все же сыра делается Луна.
Основное содержание процесса творения — «расширение» и «охлаждение» доначального сверхплотного и сверхгорячего «Нечто»: разъединение вещества с излучением. А в целом мировой процесс нацелен на усложнение элементарного объекта: элементарная частица → атомное ядро → атом → молекула → клетка → организм. Стало быть, одну и ту же меру имеют «структурная» и «временная» глубина физического объекта. Чем проще объект, тем дальше от нас полагается его «начало». Само же время начинается там, где кончается разложение реальности на ее элементы: там анализ обращается вспять.
Всякая культура в поисках своих оснований в доисторическом прошлом оперирует так называемой абстракцией первобытности. Вооружаясь ею, антропологи реконструируют «первобытное сознание», «первобытное общество» и прочие сущности, предвещающие нас. А далее они обнаруживают, что сознание наших предков оформлялось той же абстракцией: характеризует она не только «первого», но и «последнего» человека. Но если «последний» ее называет научной, то «первый» ее почитал сакральной и потому оформлял соответствующим ритуалом. Цель ритуала — восстановление изначального времени в изначальном пространстве: хронотопа «архе». С одной стороны, это содействует творению (оно не кончается, покуда поддерживается священнодействием), с другой — свидетелей творения одаряет его первородной энергией. Ритуал — это символическое действо, коего смысл отчасти раскрывается мифом. Обычно это рассказ о культурном герое (боге, демиурге), претворяющем первичный хаос в видимый космос — порядок. Далее этот порядок поддерживается деревом предков с корнем в «архе».
Когда мифотворчество переросло в философию, «археи» обернулись «началами». Однако за поисками первоначал всегда просматривалась конструкция, очень похожая на «проекцию» — визуальную перспективу. Единому началу соответствует «центральная перспектива», то есть построение картины, при каком вся ее композиция определяется некой опорной точкой — в нее сливаются все изображаемые предметы, если их удалять от зрителя. В картине она представляет (отображает) видящий глаз.
Так и с космогонией. Переход от бесконечной и безначальной Вселенной к сотворенной отвечает замене аксонометрической проекции центральной. В этом случае Наблюдатель творения располагается не на бесконечном удалении от Вселенной, а всего лишь в каких-нибудь 15 миллиардах лет от нее. Но почему перспектива представляется обратной? Ведь сколь изумительна точность в хронометраже начальных этапов творения! Какая наводка на резкость: десятые, сотые, тысячные доли секунды! Перспектива, в точности обратная исторической, где даты событий размываются по мере отдаления от нас. И близкая мифической.
Чем проще («фундаментальней», «отвлеченней» от жизненного мира) начало нашей реальности, тем раньше оно полагается во времени. Это отмечает «еще» Аристотель: «первое по уму — последнее по природе». Но чем объяснить возрастание точности фундаментальных дат? Не тем ли, что счастливый очевидец творения, отсчитывающий доли секунды, находит себя в начале времен? Не тем ли, что доначальное «Нечто» — это полное (академическое) издание всех мировых антиномий, сжатое в минимальном объеме? Разумеется, если все вещи мира собрать в одну (почти) непротяженную вещь, она взорвется от внутренних противоречий.
Перед нами продолжение мифотворчества, начатого еще Декартом. Широкому читателю он известен как изобретатель сомнительного cogito, воплощенного в человекомашине. Однако в скептическом XVII веке образ механического человека носился в воздухе, оформился бы он и без Картезия. Чего не скажешь насчет Большого Взрыва — здесь Декарт абсолютно оригинален. Аналогов ему не видно ни в мифической, ни в философской мысли — хотя бы потому, что со взрывом люди познакомились совсем недавно. А уж найти в этом дьявольском изобретении прообраз божественного творения — до этого мог додуматься только Декарт.
В своем знаменитом эпохе он закрывает глаза, более не желая видеть «этот безумный, безумный» Аристотелев мир, и углубляется в себя, предаваясь «Метафизическим размышлениям». А когда их открывает — видит зарю нового мира. И может ее показать всякому, кто последует за его рассуждениями.
«Отрешитесь на некоторое время от этого мира, чтобы взглянуть на новый, который я хочу одновременно с этим создать в воображаемых пространствах»2.
Чтобы помыслить сотворение мира, для начала нужно, как хорошо выразился Томас Гоббс, его упразднить. «Изложение философии природы — пишет он — лучше всего начать с идеи небытия, то есть с идеи всеобщего светопреставления». Этому и служит замечательное картезианское «сомнение»: отринув опостылевший мир, исходным материалом нового мира определить такое состояние ума, в наличности коего усомниться невозможно. Нельзя усомниться в сомнении. Раз таковое налицо, есть и сознание. Но как из него выйти к наличности мира? Вращение сомнения в себе самом прервать можно лишь волевым актом доверия к Богу. Поскольку Ты сотворил не только мир, но также ум, одаренный способностью его постигать, то невозможно, чтобы лживой мысли о реальности внешнего мира Ты придал облик «ясного и отчетливого представления». Это рассуждение предвещает знаменитый Эйнштейнов тезис о незлонамеренности «Старого».
Руководствуется Декарт верховным принципом: восходя от простого к сложному, мыслю только то, что могу «ясно и отчетливо» себе представить. Простейшее же, что можно вообразить, это, оказывается, материя — «самое простое и легкое явление во всей неодушевленной природе. Идея материи содержится во всем том, что наше воображение может себе представить, и вы обязательно должны ее усвоить, если вообще хотите что-либо представить».
Примысливается ко всему, что мыслится, — так говорит Платон, но не о материи, а о пространстве. И настаивает, что само оно «воспринимается вне ощущения, посредством незаконного умозаключения, и поверить в него почти невозможно. Мы видим его как бы в грезах», и потому незаконно переносим на истинное бытие3. Беркли этот тезис усилил: пространство — это сновидческая конструкция, ибо оно осязается отсутствием ощущений, как «видится» темнота или «слышится» тишина. Сходным образом Платон судит и о материи: «незримый, бесформенный и всеприемлющий вид, чрезвычайно странным способом участвующий в мыслимом и до крайности неуловимый»4. Что Платон сблизил, то Декарт отождествил. Более того, именно эту сновидческую, «чрезвычайно странную», «до крайности неуловимую» субстанцию он объявил самой очевидной реальностью. Пошел, так сказать, навстречу вызову: «помыслил» то, что само примысливается.
Стало быть, чтобы представить материю самоочевидной реальностью, нужно подправить понятие оной. Потому как безвидная «первая материя» всех прежних философов действительно невообразима.
Вся трудность, испытываемая ими в вопросе о материи, происходит только от того, что они хотят отличать материю от ее собственного количества и от ее внешней протяженности, то есть способности занимать пространство. Материя, отличная от пространства, действительно превращается во что-то недоступное ясному пониманию».
Ясно и отчетливо представимо лишь тело, тождественное своему протяжению, — геометрическая фигура. Итак, представим себе сначала — до начала времен — идеальное тело геометров. «Представим нашу материю настоящим телом, совершенно плотным, одинаково наполняющим всю ширину, длину и глубину того огромного пространства, на котором остановилась наша мысль». С одной стороны, «ее нужно мыслить как самое твердое и самое плотное тело, которое только может быть в мире», с другой — она бесконечна: «в какую сторону бы ни обратился наш взор, все заполнено этой материей». Так выглядит то, проще чего, по мысли Декарта, нельзя себе представить. Совершенно плотное и, тем не менее, идеально прозрачное бескрайнее тело — прозрачное по крайней мере для мысли. Декарт осознает, сколь необычным должно быть «первое тело» (эфир) Аристотеля, при этом твердо убежден, что «невозможно бесконечное тело», и также знает, что «философы столь изощрены, что сумеют найти трудности в вещах, совершенно ясных для других». Поэтому он оговаривается: он хочет придумать мир, понятный «даже грубым умам». А общепонятный мир «может быть создан только так, как я это вообразил».
Таков «нулевой цикл» творения. Собственно, время начинается в момент, когда Бог соединяет материю с движением — способом опять-таки простейшим из мыслимых. Творение начинается с «толчка», «удара» — взрыва, обращающего идеальное тело геометров в «самый запутанный и невообразимый хаос, какой только могут описать поэты» — идеальное тело физиков.5 Недвижное единое взрыв обращает в подвижное многое: безмерность величины «первого тела» оборачивается неисчислимостью его мельчайших частичек — «телец», совершающих относительное движение. Осколки целого имеют любую форму, «какую только можно вообразить», и «любое допустимое движение».
Целое — кристаллическое тело геометров — Декарт одним ударом превращает в крошево «огнестеклянного моря» частиц, которое случаем собирается в кружево мира, неотличимое от кружения колесного механизма. Это значит, что, закрывая глаза, он видит не пустоту, а кипенье частиц, полных внутреннего беспокойства; бурлящую искрящуюся жидкость из раздробленных кристаллов — искрящуюся потому, из нее еще соберется Солнце. Оказывается, достаточно Демокритовых «крючков», чтобы хаос сам собой связался в вихри, остывающие звездами в небесах Ван Гога. Пафос трактата — показать, что трех «законов природы», вводимых автором проекта, «достаточно, чтобы заставить частицы хаоса распутаться и расположиться в таком прекрасном порядке, что мир примет исключительно совершенную форму, в котором окажется не только свет, но и все прочее...имеющееся в действительном мире».
Части целого разделяются движением. А посему тело отныне характеризуется не своим «местом», а сменой мест. Часть, совершающая то же движение, что и целое, из него не выделяется: «телом» называется любое количество частиц, совершающих одно движение. Принципы взаимного перемещения тел называются законами природы. Это законы мира, где ничего, кроме взаимного перемещения «телец», произойти не может. Все эти законы выводятся из одного — принципа неизменности целого, то есть невмешательства Бога в последующее движение частей.
«И только из того, что Бог продолжает сохранять материю в неизменном виде, с необходимостью следует, что должны произойти известные изменения в ее частях. Эти изменения, как мне кажется, нельзя приписать непосредственно действию Бога, поскольку Он совершенно неизменен. Поэтому я приписываю их природе. Правила, по которым совершаются эти изменения, я называю законами природы».
Этих законов три. Грубо говоря, они сводятся к следующему: тело движется прямолинейно, пока не столкнется с другим телом и не обменяется с ним движением — так, чтобы общее количество движения осталось прежним. Законы инерции и соударения действительно содержатся в исходном образе взрыва. Свое движение от «первого толчка» тело сохраняет до тех пор, пока не столкнется с другим телом, — вот, собственно, и все законы. Но это фундамент новой физики.
Так разделяются предметы физики (подвижность частей) и метафизики (недвижность целого). Пребывающее выводится за пределы физики. Божественный акт состоялся однажды — как «первый толчок». Все прочее — превращенная форма первородного «взрыва».
Не будем прослеживать, как именно Декарт изобретает «3 рода частиц» и посредством «3 законов природы» распутывает первозданный хаос — с тем, чтобы получить видимое подобие нашего мира. Спросим другое: зачем этот видимый мир превращать в незримые «частицы»? Декарт, как всегда, не ссылается ни на какие традиции; он искренне их презирает. Аналог мировых «телец» он просто видит в пламени. «Когда пламя сжигает дерево… мы можем видеть глазами, что оно колеблет мельчайшие частицы этого дерева и отделяет их одну от другой, превращая таким образом в огонь, воздух и дым и оставляя самые крупные в виде золы». А поскольку только подвижное движет (дедуктивный выпад в адрес Аристотеля), то «отсюда я заключаю, что тело пламени, действующее на дерево, составлено из мельчайших частиц, очень быстро и бурно движущихся отдельно одна от другой». И поскольку движется всё, «маленькие частицы, не прекращающие своего движения, имеются не в одном только огне, но и во всех остальных телах… Прошу вас представить себе, что каждое тело может быть разделено на чрезвычайно малые частицы... что в самой крохотной пылинке, которая только может быть замечена нашим глазом, этих частиц имеются многие миллионы».
Из невидимых частиц Картезий вдохновенно собирает видимый мир, шаг за шагом показывая, что он неотличим от нашего. Для этого ему приходится изобретать все новые «тельца», и притом весьма занимательные, — такие, например, как частички с гранями, которые с разных полюсов закручены в разные стороны, причем «на поверхности каждой частицы с гранями находятся только три желоба».
«Спросят, — задумывается Декарт, — а откуда же я узнал о таких частицах, если определил так, будто я их видел? На это я отвечаю: сначала я исследовал все ясные и отчетливые понятия, могущие быть в нашем мышлении относительноматериальных предметов, и, не найдя иных, кроме понятий об очертаниях, размерах или величине, движении и правил, согласно которым эти три вещимогут изменять одна другую (правила эти суть принципы геометрии), я заключил, что все знание, которое человек может иметь относительно природы, необходимодолжно выводиться отсюда».
Итак, объясняя свойства невидимых частиц, Декарт ссылается на принципы умозрительной очевидности. И только в завершение труда раскрывает истинный секрет своего успеха.
«Лучший философ тот, кто судит о происходящем в мельчайших частицах, недоступных нашим чувствам единственно в силу их малости, по примеру того, что происходит в телах, доступных нашим чувствам».
Такова логика, лежащая в фундаменте нашей физики6. Утверждается, во-первых, что чувствам доверять нельзя. «Идеи», поставляемые нашим чувствам миром вещей, ничем не похожи на вещи. Это Декарт показывает на примере со щекочущим пером: ни само перо, ни движение пера ничего общего не имеют с ощущением щекотки. Истина вещей неочевидна — недоступна чувствам. Мир видимый надо пронзить мыслью. Поэтому, во-вторых, постулируется существование другого, незримого мира умопостигаемых сущностей, а именно, элементарных «частиц», свойствами которых мир видимый можно объяснить. Очевидно, что эта старинная гипотеза имеет смысл лишь постольку, поскольку «тельца» нам понятны больше, чем «тела». Нельзя же непонятное объяснять столь же или еще более непонятным!
Итак, свойства «телец» предполагаются самоочевидными, не требующими дальнейшего объяснения. И на этом Декарт настаивает, ссылаясь на умозрение. Каковы же они, эти свойства? Как понимать микрочастицы? Уподобляя их видимым телам, — усмехается философ. Так что же чем объясняется: видимое невидимым — или невидимое видимым? Этот вопрос Декарт минует: объясняемое объясняется объясняемым — и в этом кольце рождается наша физика.
Декарт оговаривается: его пересоздание мира — только гипотеза, позволяющая лучше его понять. Ведь Библию никто еще не отменял. Но вся энергия текста направлена на доказательство того, что его мир никто не отличит от сотворенного Богом. Зато он насквозь понятен.
Такова первая постбиблейская космогония — история творения, где нет ни созидающих богов, ни культурных героев, ни умельцев-демиургов — одни лишь безумные «тельца» и умные законы их сохранения. Правда, Декарт живописует лишь поздние этапы сотворения мира, утаивая предшествующие в «Правилах для руководства ума». Но темные принципы нашей космогонии у него еще совершенно прозрачны.
Совершенно откровенно, на глазах у всей читающей Европы Декарт описывает последовательные состояния своего ума — в его движении от всепожирающего сомнения к достоверному знанию — как этапы сотворения мира. Эти процессы отличает лишь направленность во времени: если ум, припадая к истокам вещей, ищет в них простейшее, то законопослушная природа призывается к их синтезу. Разъятое она собирает умом. «Творение» — это обращенный вспять «анализ» наличного мира, разнимаемого жесточайшим скепсисом — его «Страшный суд». Как самый архаичный из культурных героев, Декарт мастерит мир из тела поверженного врага. И это мы называем природой.
Гегель пишет: «начиная мыслить, мы ничем не обладаем, кроме чистой мысли в ее чистой неопределенности». Но заслуживает ли чистая, неопределенная, беспредметная мысль имени мысли? Невозможно начать мыслить. Можно попытаться мыслить с начала. Однако попытка разыскать «архе», начало света, устроив «маленькое светопреставление», внутренне противоречива: подобна скандальной попытке некоего критянина доказать, что все критяне лгут. Мыслящее, какое есть, своим «началом» пытается «положить» нечто, в чем его нет — помыслить свое отсутствие. Такое самоотрицание мысли и порождает «природу». Это такое творение мысли, в каком, по суждению мысли, ее еще нет. Ну, значит, никогда и не будет.
Суровые читатели «Трактата о свете» уже в XVII веке его называли романом. Для физики он, пожалуй, излишне живописен. На самом деле Декарт, конечно, ничего не вывел и ничего не доказал. Его влияние — это воздействие дерзостной образной мысли, обещающей где-то в конце времен сделать мир рационально прозрачным — с точностью до самопонятности «частиц». Логика творения, предложенная им в незавершенном трактате, торжествует и поныне, — и на горизонтах современной физики другой не видать. Сквозь все этажи современной космогонии просвечивает образ, впервые найденный Картезием: творение как «взрыв». И тот же образ первоодной материи — кипящий отчаяньем духовный вакуум, картезианские «вихри» сомнения, принимающие облик «всюду противостоящих друг другу частиц». Не изменилось символическое значение физики, на каждого человека действующее помимо многоэтажной цифири. Энергия, вложенная Декартом в свое творение, тщательно сохраняется законами его «природы». Но ничего, кроме энергии отчаяния и отрицания, в ней нет.
Последний абзац книги С. Вайнберга славословит физику — «одну из очень немногих вещей, которые чуть приподнимают человеческую жизнь над уровнем фарса». А предпоследний содержит интересное признание:
«Случилось так, что, когда я писал это, я находился в самолете по дороге домой из Сан-Франциско в Бостон, и летел на высоте 30 000 футов над Вайомингом. Земля подо мной выглядела очень нежной и уютной — легкие облачка здесь и там, снег, ставший ярко-розовым, когда садилось Солнце, дороги, лентами протянувшиеся по всей стране от одного города к другому. Очень трудно осознать, что все это — лишь крошечная часть ошеломляюще враждебной Вселенной. Еще труднее представить, что эта сегодняшняя Вселенная развилась из невыразимо незнакомых начальных условий и что ей предстоит будущее угасание в бескрайнем холоде или невыносимой жаре. Чем более постижимой представляется вселенная, тем более она кажется бессмысленной»7
Долго ли еще человечеству прозябать во Вселенной, какая становится все бессмысленней? Или пора переосмыслить замысел ее созидателей? Ведь смысл нашей физики определяется не последними, а первыми ее текстами.
1 Вайнберг С. Первые три минуты. Современный взгляд на происхождение Вселенной. М.: Госэнергоиздат, 1981.
2 Декарт Р. Трактат о свете.Избранные произведения. М., 1950. С. 193.
3 Платон. Тимей. 52b-с. Собр. соч. в 4-х т. Т. 3 (1). М.: Мысль, 1971. С. 493.
4 Там же. 51b.С. 492.
5 «Вначале был взрыв. Не такой взрыв, который знаком нам по Земле и который начинается с определенного центра и затем распространяется, захватывая все больше и больше пространства, а взрыв, который произошел одновременно везде, заполнив с самого начала все пространство, причем каждая частица материи устремилась прочь от любой другой частицы». Вайнберг С. Цит. соч. С.12.
6 Ньютон действует точно так же, постулируя в «Правилах умозаключений в физике» протяженность частиц. «Так как это свойство присуще всем телам, доступным чувствам, то оно приписывается всем телам вообще… Подобным же образом твердость, непроницаемость, подвижность и инертность тел мы должны приписать их частицам… Таково основание всей физики». Жизнь науки. Антология. М.: Наука, 1973. С.98.
7 Вайнберг С. Цит. соч. С.143.